Главная  »  Форум  »  Основной  »  Познавательное  »  Статьи, заметки  »  По мотивам статьи Дмитрия Медведева о репрессиях, Сталине и Солженицыне, цитаты из книги "Архипелаг ГУЛАГ"  »  Версия для печати

По мотивам статьи Дмитрия Медведева о репрессиях, Сталине и Солженицыне, цитаты из книги "Архипелаг ГУЛАГ"

30/10/2009 05:40:57

Сегодня наш президент обратился к нам с указанием необходимости помнить национальные трагедии. Национальная трагедия у нас, как известно, только одна - сталинские репрессии.

Память о национальных трагедиях так же священна, как память о победах

Два года назад социологи провели опрос - почти 90 процентов наших граждан, молодых граждан в возрасте от 18 до 24 лет, не смогли даже назвать фамилии известных людей, которые пострадали или погибли в те годы от репрессий. И это, конечно, не может не тревожить.

Т.е. СССР уже давным-давно нет, по телевизору и интернету с утра до вечера воют о кровавых преступлениях тоталитаризма, а граждане - ни в зуб ногой. Караул. Это страшно. Молодёжь не знает своих героев. Считаю, необходимо срочно выдать денег матёрым борцам с тоталитаризмом, таким как Сванидзе, Познер и Подрабинек, с целью усиления накала разоблачений - это единственный путь спасения страны, оказавшейся после развала СССР в глубокой сырьевой экорномике. Ну и неплохо бы ещё окончательно дореформировать армию. По другому - никак.

Невозможно представить себе размах террора, от которого пострадали все народы страны. Его пик пришёлся на 1937-1938 годы. «Волгой народного горя» называл Александр Солженицын бесконечный «поток» репрессированных в то время.

Вона оно оказывается как. Разьве ж такому человеку нельзя не доверять. Ведь Александр Солженицын - известный борец с тоталитаризмом. Он даже написал об этом книгу. И я её даже читал. Архипелаг ГУЛАГ называется. И так мне понравилась эта книжка, что я записал себе несколько цитат из неё. Не читавшим, но мнение имеющим будет особенно интересно. Тем более, что это предлагают изучать в школе нашим детям.

Однако сокамерники мои - танкисты в чёрных мягких шлемах - не скрывали. Это были три честных, три немудрящих солдатских сердца - род людей, к которым я привязался за годы войны, будучи сам и сложнее и хуже. Все трое они были офицерами. Погоны их тоже были сорваны с озлоблением, кое-где торчало и нитяное мясо. На замызганных гимнаст ёрках светлые пятна были следы свинченных орденов, тёмные и красные рубцы на лицах и руках - память ранений и ожогов. Их дивизион, на беду, пришёл ремонтироваться сюда, в ту же деревню, где стояла контрразведка СМЕРШ 48-й армии. Отволгнув от боя, который был позавчера, они вчера выпили и на задворках деревни вломились в баню, куда, как они заметили, пошли мыться две забористые девки. От их плохопослушных пьяных ног девушки успели, полуодевшись, ускакать. Но оказалась одна из них не чья-нибудь, а - начальника контрразведки армии.

Да! Три недели уже война шла в Германии, и все мы хорошо знали: окажись девушки немки - их можно было изнасиловать, следом расстрелять, и это было бы почти боевое отличие; окажись они польки или наши угнанные русачки - их можно было бы во всяком случае гонять голыми по огороду и хлопать по ляжкам - забавная шутка, не больше. Но поскольку эта была «походно-полевая жена» начальника контрразведки - с трёх боевых офицеров какой-то тыловой сержант сейчас же злобно сорвал погоны, утверждённые приказом по фронту, снял ордена, выданные Президиумом Верховного Совета, - и теперь этих вояк, прошедших всю войну и смявших, может быть, не одну линию вражеских траншей, ждал суд военного трибунала, который без их танка ещё б и не добрался до этой деревни.

Издательство "У-Фактория", Екатеринбург, 2006, Архипелаг ГУЛАГ, Том 1, Глава 1 - Арест, стр. 35 - 36.

Вот так. Три честных танкиста-офицера как следует нагрузились алкоголем и решили трахнуть двух забористых девчат. Всего-то делов. Это ж обычное дело - выпить, закусить и изнасиловать забежавших в баню женщин. А тут такая досада - одна оказалась женщиной начальника контрразведки армии. Обратите внимание, тот факт, что честные танкисты хотели изнасиловать двух русских женщин, Солженицын считает незначительным и в качестве оправдания приводит мутноватый пример: "все мы хорошо знали, что насиловать немок можно". Сразу возникает вопрос - кто это мы? Ты пиши за себя, что вот, мол, я, хорошо знал то-то и то-то. Зачем подставлять других?

Если бы чеховским интеллигентам, всё гадавшим, чту будет через двадцать - тридцать - сорок лет, ответили бы, что через сорок лет на Руси будет пыточное следствие, будут сжимать череп железным кольцом*, опускать человека в ванну с кислотами**, голого и привязанного пытать муравьями, клопами, загонять раскалённый на примусе шомпол в анальное отверстие («секретное тавро»), медленно раздавливать сапогом половые части, а в виде самого лёгкого - пытать по неделе бессонницей, жаждой и избивать в кровавое мясо, - ни одна бы чеховская пьеса не дошла до конца, все герои пошли бы в сумасшедший дом.

Издательство "У-Фактория", Екатеринбург, 2006, Архипелаг ГУЛАГ, Том 1, Глава 3 - Следствие, стр. 98.

Не так давно, после восшествия на президентский трон Барака Обамы, выяснилось, что в США, мировой цитадели свободы и демократии, в отношении врагов американского народа широко применялись пытки. Идиоты конечно же в шоке. Идиоты оторваны от реалий и не знают, что пытки - эффективный инструмент добывания нужных сведений. Например - есть три фашиста, которые знают нужное, узнать которое требуется быстро - берётся самый крепкий немец и на глазах его сослуживцев распиливается на части - и вот сослуживцы казнённого всё расказывают. И никуда от этого не уйти. Человек - жестокое и агрессивное животное, яростно убивающее себе подобных вот уже тысячи лет. Сейчас, конечно, всё несколько цивилизованнее, но это ровно до тех пор, пока есть тёплое место для сна, сытная жратва и сильная, жёсткая власть, так ненавидимая Солженицыными, да Аксёновыми. Только в условиях жёсткого контроля общества силовыми структурами государства ( дети любят называть это страшным словом "система" ) люди могут существовать, не убивая друг друга массово.

Возвращаясь к цитате, интересно - как такому отчаянному борцу за справедливость, как Александр Исаевич, удалось выжить в те суровые и страшные времена. По мере чтение это становится понятно.

После описания методов работы с заключёнными, автор, наконец, раскрывает причину собственного ареста.

Наше (с моим однодельцем Николаем Виткевичем) впадение в тюрьму носило характер мальчишеский, хотя мы были уже фронтовые офицеры. Мы переписывались с ним во время войны между двумя участками фронта и не могли, при военной цензуре, удержаться от почти открытого выражения в письмах своих политических негодований и ругательств, которыми поносили Мудрейшего из Мудрейших, прозрачно закодированного нами из Отца в Пахана.

Издательство "У-Фактория", Екатеринбург, 2006, Архипелаг ГУЛАГ, Том 1, Глава 3 - Следствие, стр. 131.

Т.е. Александр Исаевич знает, что все письма в армии проверяют, но всё равно пишет тексты, в которых, забыв о дисциплине и субординации, отчаянно рвёт покровы и обличает Главнокомандующего. Причём происходит это не в мирное время, а в разгар страшной войны. Далее накал растёт.

Содержание одних наших писем давало по тому времени полновесный материал для осуждения нас обоих; от момента, как они стали ложиться на стол оперативников цензуры, наша с Виткевичем судьба была решена, и нам только давали довоёвывать, допринести пользу. Но беспощадней: уже год каждый из нас носил по экземпляру неразлучно при себе в полевой сумке, чтобы сохранилась при всех обстоятельствах, если один выживет, - «Резолюцию № 1», составленную нами при одной из фронтовых встреч. «Резолюция» эта была - энергичная сжатая критика всей системы обмана и угнетения в нашей стране, затем, как прилично в политической программе, набрасывала, чем государственную жизнь исправить, и кончалась фразой: «Выполнение всех этих задач невозможно без организации». Даже безо всякой следовательской натяжки это был документ, зарождающий новую партию. А к тому прилегали и фразы переписки - как после победы мы будем вести «войну после войны». Следователю моему не нужно было поэтому ничего изобретать для меня, а только старался он накинуть удавку на всех, кому ещё когда-нибудь писал я или кто когда-нибудь писал мне, и нет ли у нашей молодёжной группы какого-нибудь старшего направителя. Своим сверстникам и сверстницам я дерзко и почти с бравадой выражал в письмах крамольные мысли - а друзья почему-то продолжали со мной переписываться! И даже в их встречных письмах тоже встречались какие-то подозрительные выражения*. И теперь Езепов подобно Порфирию Петровичу требовал от меня всё это связно объяснить: если мы так выражались в подцензурных письмах, то что же мы могли говорить с глазу на глаз? Не мог же я его уверить, что вся резкость высказываний приходилась только на переписку. И вот помутнённым мозгом я должен был сплести теперь что-то очень правдоподобное о наших встречах с друзьями (встречи упоминались в письмах), чтоб они приходились в цвет с письмами, чтобы были на самой грани политики - и всё-таки не уголовный кодекс. И ещё чтоб эти объяснения как одно дыхание вышли из моего горла и убедили бы матёрого следователя в моей простоте, прибеднённости, открытости до конца. Чтобы - самое главное - мой ленивый следователь не склонился бы разбирать и тот заклятый груз, который я привёз в своём заклятом чемодане - четыре блокнота военных дневников, написанных бледным твёрдым карандашом, игольчато-мелкие, кое-где уже стирающиеся записи. Эти дневники были - моя претензия стать писателем. Я не верил в силу нашей удивительной памяти и все годы войны старался записывать всё, что видел (это б ещё полбеды), и всё, что слышал от людей. Я безоглядчиво приводил там полные рассказы своих однополчан - о коллективизации, о голоде на Украине, о 37-м годе, и, по скрупулёзности и никогда не обжигавшись с НКВД, прозрачно обозначал, кто мне это всё рассказывал.

***

Эти дневники больше всего и давили на меня на следствии. И чтобы только следователь не взялся попотеть над ними и не вырвал бы оттуда жилу свободного фронтового племени - я, сколько надо было, раскаивался и, сколько надо было, прозревал от своих политических заблуждений. Я изнемогал от этого хождения по лезвию - пока не увидел, что никого не ведут ко мне на очную ставку; пока не повеяло явными признаками окончания следствия; пока на четвёртом месяце все блокноты моих военных дневников не зашвырнуты были в адский зев лубянской печи, не брызнули там красной лузгой ещё одного погибшего на Руси романа и чёрными бабочками копоти не взлетели из самой верхней трубы.

Издательство "У-Фактория", Екатеринбург, 2006, Архипелаг ГУЛАГ, Том 1, Глава 3 - Следствие, стр. 132 - 134.

Т.е. что же мы тут видим? Малолетний идиот задумал создать "организацию", дабы после войны свергнуть существующую власть. Всё задуманное бодро сообщает друзьям в письмах с фронта, которые, как известно, тщательным образом проверяются. Это сейчас в интернете - "анонимность", муахахахаха - а тогда была война и всё было предельно сурово. Помимо писем, малолетний идиот яростно графоманствует, записывает не только свои наблюдения, но и рассказы сослуживцев. Причём не забывает при этом указывать имена и фамилии рассказчиков. В итоге малолетнего идиота берут за жопу. Также берут за жопу и его "друзей" по переписке.

Тут что интересно - вот как так получилось, что цепные псы кровавого режима, тщательно проверявшие переписку, не удосужились мельком взглянуть на содержимое чемоданчика? Загадка.

Далее выясняется, что из всех описанных автором зверств, к нему отчего-то применялись лишь бессонница, ложь и запугивание. Что, если верить его росказням о массовости пыток и издевательств, довольно странно.

Мой следователь ничего не применял ко мне, кроме бессонницы, лжи и запугивания - методов совершенно законных. Поэтому он не нуждался, как из перестраховки делают нашкодившие следователи, подсовывать мне при 206-й статье и подписку о неразглашении: что я, имярек, обязуюсь под страхом уголовного наказания (неизвестно какой статьи) никогда никому не рассказывать о методах ведения моего следствия.

Издательство "У-Фактория", Екатеринбург, 2006, Архипелаг ГУЛАГ, Том 1, Глава 3 - Следствие, стр. 139.

Честно говоря я так и не понял, каким образом, дерзкому революционеру Александру Исаевичу Солженицыну, удалось избежать раскалённого шомпола в анусе и раздавленных яиц. Вообще, книжка у Александра Исаевича, получилась довольно сумбурная, полная различных измышлений, подростковых откровений на тему "системы", и историй, происходивших не с ним. После главы про следствие, автор возвращается назад во времени, и снова пишет про арест. При этом вскрываются некоторые интересные личностные качества Александра Солженицына.

Меня поставили в четвёртую пару, и сержант-татарин, начальник конвоя, кивнул мне взять мой опечатанный, в стороне стоявший чемодан. В этом чемодане были мои офицерские вещи и всё письменное, взятое при мне, - для моего осуждения.

То есть как - чемодан? Он, сержант, хотел, чтобы я, офицер, взял и нёс чемодан? то есть громоздкую вещь, запрещённую новым внутренним уставом? а рядом с порожними руками шли бы шесть рядовых? И - представитель побеждённой нации?

Так сложно я всего не выразил сержанту, но сказал:

- Я - офицер. Пусть несёт немец.

Никто из арестантов не обернулся на мои слова: оборачиваться было воспрещено. Лишь сосед мой в паре, тоже SU, посмотрел на меня с удивлением (когда они покидали нашу армию, она ещё была не такая).

А сержант контрразведки не удивился. Хоть в глазах его я, конечно, не был офицер, но выучка его и моя совпадали. Он подозвал ни в чём не повинного немца и велел нести чемодан ему, благо тот и разговора нашего не понял.

Все мы, остальные, взяли руки за спину (при военнопленных не было ни мешочка, с пустыми руками они с родины ушли, с пустыми и возвращались), и колонна наша из четыр ёх пар в затылок тронулась. Разговаривать с конвоем нам не предстояло, разговаривать друг с другом было наотрез запрещено, в пути ли, на привалах или на ночёвках... Подследственные, мы должны были идти как бы с незримыми перегородками, как бы удавленные каждый своей одиночной камерой.

***

Немец вскоре устал. Он перекладывал чемодан из руки в руку, брался за сердце, делал знаки конвою, что нести не может. И тогда сосед его в паре, военнопленный, Бог знает что отведавший только что в немецком плену (а может быть, и милосердие тоже) — по своей воле взял чемодан и понёс. И несли потом другие военнопленные, тоже безо всякого приказания конвоя. И снова немец.

Но не я.

И никто не говорил мне ни слова.

***

Я улыбался, гордясь, что арестован не за воровство, не за измену или дезертирство, а за то, что силой догадки проник в злодейские тайны Сталина. Я улыбался, что хочу и, может быть, ещё смогу чуть подправить российскую нашу жизнь.

А чемодан мой тем временем — несли...

Издательство "У-Фактория", Екатеринбург, 2006, Архипелаг ГУЛАГ, Том 1, Глава 4 - Голубые канты, стр. 139 - 140.

Вот так. Нести тяжёлый чемодан должен кто-то другой, но не Александр Исаевич. При этом кровавый цепной пёс режима не избил Солженицына, а чемодан несли другие арестованные. Исаич же шёл налегке, улыбался и припухал от собственной ловкости, ведь он, силами мега-интеллекта, вскрыл злодейские платы Сталина, принявшего страну с сохой и оставившего её с атомной бомбой. То есть автор вновь предстаёт в обличье типичного малолетнего идиота. Результаты же того, как с помощью Солженицына, подправили российскую нашу жизнь, все мы видели в девяностые, видим результаты его трудов и сейчас.

Вообще, когда автор начинает задвигать за "систему", "идеологию" и пр., что ни абзац, то песня. Срыв покровов, видение "правды" - на все, как говорят, деньги. Но лично мне было интересно прочитать про другое - как светочь наш, "совесть земли русской", страдал и мучился. Сперва я покрылся холодным потом, когда узнал о, выпавших на его долю, пытках. Потом, прочитав о нечеловеческих условиях содержания заключённых, я надолго оцепенел от ужаса.

Каждая мелочь в камере мне интересна, куда девался сон, и, когда глазок не смотрит, я украдкой изучаю. Вон, вверху одной стены, небольшое углубление в три кирпича, и висит на нём синяя бумажная шторка. Уже мне успели ответить: это окно, да! - в камере есть окно! - а шторка - противовоздушная маскировка. Завтра будет слабенький дневной свет, и среди дня на несколько минут погасят режущую лампу. Как это много! - днём жить при дневном свете! Ещё в камере - стол. На нём, на самом видном месте, - чайник, шахматы, стопочка книг. (Я ещё не знал, почему - на самом видном. Оказывается, опять-таки по лубянскому распорядку: в кажеминутное заглядывание своё через глазок надзиратель должен убедиться, что нет злоупотреблений этими дарами администрации: что чайником не долбят стену; что никто не глотает шахмат, рискуя рассчитаться и перестать быть гражданином СССР; и никто не управился подпалить книг в намерении сжечь тюрьму. А собственные очки арестантов признаны оружием настолько опасным, что даже и на столе нельзя лежать им ночью, администрация забирает их до утра.)

Какая же уютная жизнь! - шахматы, книги, пружинные кровати, добротные матрасы, чистое бельё. Да я за всю войну не помню, чтобы так спал. Натёртый паркетный пол. Почти четыре шага можно сделать в прогулке от окна до двери. Нет, таки эта центральная политическая тюрьма - чистый курорт. И снаряды не падают... Я вспомнил то их высокое хлюпанье через голову, то нарастающий свист и кряхт разрыва. И как нежно посвистывают мины. И как всё сотрясается от четырёх кубышек скрипуна. Я вспомнил сырую слякоть под Вормдитом, откуда меня арестовали и где наши сейчас месят грязь и мокрый снег, чтоб не выпустить немцев из котла.

Чёрт с вами, не хотите, чтоб я воевал, - не надо.

Издательство "У-Фактория", Екатеринбург, 2006, Архипелаг ГУЛАГ, Том 1, Глава 5 - Первая камера - первая любовь, стр. 176.

Вот в каких жутких условиях обитал тогдашний Александр Исаевич. Интересующимся рекомендую зачитать о том, как содержаться заключённые в современных российских тюрьмах. Про битком набитые камеры, где влажность настолько высокая, что наколки набухают и становятся рельефными. Весьма познавательно.

Ещё мне показался интересным кусок с описанием сокамерника Юрия Евтуховича и отношение к нему Солженицына.

Им уже известно, что дело - не в немцах, или не в одних немцах, что из пленных многих национальностей только советские так живут, так умирают, - никто хуже советских. Даже поляки, даже югославы содержатся гораздо сносней, а уж англичане, а норвежцы - они завалены посылками международного Красного Креста, посылками из дому, они просто не ходят получать немецкого пайка. Там, где лагеря рядом, союзники из доброты бросают нашим через проволоку подачки, и наши бросаются как свора собак на кость. Русские вытягивают всю войну - и русским такой жребий.

Почему так?

Оттуда, отсюда постепенно приходят объяснения: СССР не признаёт русской подписи под Гаагской конвенцией о пленных, значит, не берёт никаких обязательств по обращению с пленными и не претендует на защиту своих, попавших в плен*. СССР не признаёт международного Красного Креста. СССР не признаёт своих вчерашних солдат: нет ему расчёта поддерживать их в плену.

И холодеет сердце восторженного ровесника Октября.

Там, в кабинке барака, они сшибаются и спорят с художником-стариком (до Юрия трудно доходит, Юрий сопротивляется, а старик вскрывает за слоем слой). Что это? - Сталин? Но не много ли списывать всё на Сталина, на его коротенькие ручки? Тот, кто делает вывод до половины, - не делает его вовсе. А - остальные? Там, около Сталина и ниже, и повсюду по Родине, - в общем те, которым Родина разрешила говорить от себя?

И кбк правильно быть, если мать продала нас цыганам, нет, хуже - бросила собакам? Разве она остаётся нам матерью? Если жена пошла по притонам - разве мы связаны с ней верностью? Родина, изменившая своим солдатам, - разве это Родина? Как обернулось всё для Юрия! Он восхищался отцом - и вот проклял его! Он впервые задумался, что ведь отец его, по сути, изменил присяге той армии, в которой вырос, - изменил, чтоб устанавливать вот этот порядок, теперь предавший своих солдат. И почему же с этим предательским порядком связан присягою Юрий?

Когда весной 1943 в лагерь приехали вербовщики от первых русских «легионов» - кто-то шёл, чтобы спастись от голода, Евтухович пошёл с твёрдостью, с ясностью. Но в легионе он не задержался: кожу сняли - так не по шерсти тужить. Юрий перестал теперь скрывать хорошее знание немецкого, и вскоре некий шеф, немец из-под Касселя, получивший назначение создать шпионскую школу с ускоренным военным выпуском, взял Юрия к себе правой рукой. Так началось сползание, которого Юрий не предвидел, началась подмена. Юрий пылал освобождать родину, его засовывали готовить шпионов - у немцев планы свои. А где была грань?.. С какого момента нельзя было переступать? Юрий стал лейтенантом немецкой армии. В немецкой форме он ездил теперь по Германии, бывал в Берлине, посещал русских эмигрантов, читал недоступных прежде Бунина, Набокова, Алданова... Юрий ждал, что у всех у них, что у Бунина - каждая страница истекает живыми ранами России. Но что с ними? На что растратили они неоценимую свободу? Опять о женском теле, о взрыве страсти, о закатах, о красоте дворянских головок, об анекдотах запылённых лет. Они писали так, будто никакой революции в России не бывало или слишком уж недоступно им её объяснить. Они оставляли русским юношам самим искать азимут жизни. Так метался Юрий, спешил видеть, спешил знать, а между тем по исконной русской манере всё чаще и всё глубже окунал своё смятение в спиртное.

Издательство "У-Фактория", Екатеринбург, 2006, Архипелаг ГУЛАГ, Том 1, Глава 5 - Первая камера - первая любовь, стр. 201 - 203.

С точки зрения малолетнего дебила - в страданиях пленных советских солдат виноват лично Сталин. Ведь он не подписал важный договор! То, что войну развязал Гитлер, а единственной страной, способной дать отпор фашистам, оказался СССР под руководством Сталина, идиоту понять решительно невозможно. То, что через это, другие страны, захваченные нацистской Германией, советским военопленным не помогали, не зависимо от того, подписана бумага или не подписана, для дебила вообще за гранью. Дебил знает - в его несчастьях виноват лично Сталин и коммунисты. Поэтому идиот идёт служить в германские войска.

Далее Александр Исаевич делится тем, как он относится к предателю Юре.

Всего недели три пробыл Юрий в нашей камере. Все эти три недели мы с ним спорили. Я говорил, что революция наша была великолепна и справедлива, ужасно лишь её искажение в 1929. Он с сожалением смотрел на меня и пожимал нервные губы: прежде чем браться за революцию, надо было вывести в стране клопов! (Где-то тут они странно смыкались с Фастенко, придя из таких разных концов.) Я говорил, что долгое время только люди высоких намерений и вполне самоотверженные вели советскую страну. Он говорил — одного поля со Сталиным, с самого начала. (В том, что Сталин — бандит, мы с ним не расходились.) Я превозносил Горького: какой умник! какая верная точка зрения! какой великий художник! Он парировал: ничтожная скучнейшая личность! придумал сам себя, и придумал себе героев, и книги все выдуманные насквозь. Лев Толстой — вот царь нашей литературы!

Из-за этих ежедневных споров, запальчивых по нашей молодости, мы с ним не сумели сойтись ближе и разглядеть друг в друге больше, чем отрицали.

Издательство "У-Фактория", Екатеринбург, 2006, Архипелаг ГУЛАГ, Том 1, Глава 5 - Первая камера - первая любовь, стр. 205.

Потом в красках описывает явление "власовщины" и делает мощный вывод. IMHO, явно шизофренического характера - ну это когда у человека расщепление личности и он встаёт на защиту того, кто насилует его дочь или жену.

Слово «власовец» у нас звучит подобно слову «нечистоты», кажется, мы оскверняем рот одним только этим звучанием, и поэтому никто не дерзнёт вымолвить двух-трёх фраз с подлежащим «власовец».

Но так не пишется история. Сейчас, четверть века спустя, когда большинство их погибло в лагерях, а уцелевшие доживают на Крайнем Севере, я хотел страницами этими напомнить, что для мировой истории это явление довольно небывалое: чтобы несколько сот тысяч молодых людей в возрасте от двадцати до тридцати подняли оружие на своё Отечество в союзе со злейшим его врагом. Что, может, задуматься надо: кто ж больше виноват — эта молодёжь или седое Отечество? Что биологическим предательством этого не объяснить, а должны быть причины общественные.

Издательство "У-Фактория", Екатеринбург, 2006, Архипелаг ГУЛАГ, Том 1, Глава 5 - Первая камера - первая любовь, стр. 244.

Вот так. Если гражданин стал предателем Родины, то ещё не известно, кто виноват.

Александру Исаевичу видимо сложно понять, что для мировой истории вторая мировая война тоже явление довольно небывалое. А предательство - оно было всегда. Ничего небывалого в нём нет. Большая война - большое предательство. И предательство всегда расценивается преданными одинаково. Картинку "Власов со штабом" видели многие. Вот примерно так.

Отдельной строкой ещё хотелось бы отметить вот какой момент. На протяжении всего мега-произведения Солженицын неоднократно упоминает о "наседках" и "стукачах". Затем, во втором томе, Александр Исаевич сначала пишет оправдательную стучавшим.

Е) Отношение к стукачеству. Как в Рим ведут все дороги, так и предыдущие пункты все подвели нас к тому, что твердокаменным нельзя не сотрудничать с лучшими и душевнейшими из лагерных начальников - с оперуполномоченными. В их положении - это самый верный способ помочь НКВД, государству и партии. Это, кроме того, и выгодно, это - лучшая спайка с начальством. Услуги куму не остаются без награды. Только при защите кума можно годами оставаться на хороших придурочьих местах в зоне.

В одной книжке о лагере из того же ортодоксного потока любимый автором наиположительнейший коммунист Кратов руководствуется в лагере такой системой взглядов:

1) выжить любой ценой, ко всему приспосабливаясь;

2) пусть в стукачи идут порядочные люди - это лучше, чем пойдут негодяи.

Да если б ортодокс заупрямился и не пожелал служить куму - трудно ему той двери избежать. Всех правоверных, громко выражающих свою веру, оперуполномоченный не упустит ласково вызвать и отечески спросить: «Вы - советский человек?» И благонамеренный не может ответить «нет». Значит, «да». А если «да», так давайте сотрудничать, товарищ. Мешать вам не может ничто.

Только теперь, извращая всю историю лагерей, стыдно признаваться, что сотрудничали. Не всегда попадались открыто, как Лиза Котик, обронившая письменный донос. Но вот проболтаются, что оперуполномоченный Соковиков дружески отправлял письма Дьякова, минуя лагерную цензуру, лишь не скажут: а за что отправлял? дружба такая - откуда? Придумают, что оперуполномоченный Яковлев не советовал Тодорскому открыто называться коммунистом, и не растолкуют: а почему он об этом заботился?

Но это - до времени. Уже при дверях та славная пора, когда можно будет встряхнуться и громко признаться:

- Да! Мы - стучали и гордимся этим!

Издательство "У-Фактория", Екатеринбург, 2006, Архипелаг ГУЛАГ, Том 2, Глава 11 - Благонамеренные, стр. 283 - 284.

А после, в красках, приводит описание процесса собственной вербовки.

Я вышел, недоумевая. Через сколько-то вежливых фраз, чтоб не было заметно, Сенин тоже поднялся и нагнал меня. И велел тотчас же идти в кабинет оперуполномоченного - туда вела глухая лестница, где никого нельзя было встретить. Там и сидел сыч.

Я его ещё и в глаза не видел. Я пошёл с замиранием сердца. Я - чего боюсь? Я боюсь, чего каждый лагерник боится: чтоб не стали мне мотать второго срока. Ещё года не прошло от моего следствия, ещё болит во мне всё от одного вида следователя за письменным столом. Вдруг опять переворох прежнего дела: ещё какие-нибудь странички из дневника, ещё какие-нибудь письма...

Тук-тук-тук.

- Войдите.

Открываю дверь. Маленькая, уютно обставленная комната, как будто она не в ГУЛАГе совсем. Нашлось место и для маленького дивана (может быть, сюда он таскает наших женщин), и для радиоприёмника «Филипс» на этажерке. В нём светится цветной глазочек и негромко льётся мягкая какая-то, очень приятная мелодия. Я от такой чистоты звука и от такой музыки совсем отвык, я размягчаюсь с первой минуты: где-то идёт жизнь! Боже мой, мы уже привыкли считать нашу жизнь - за жизнь, а она где-то там идёт, где-то там...

- Садитесь.

На столе - лампа под успокаивающим абажуром. За столом в кресле - опер, как и Сенин - такой же интеллигентный, чернявый, малопроницаемого вида. Мой стул - тоже полумягкий. Как всё приятно, если он не начнёт меня ни в чём обвинять, не начнёт опять вытаскивать старые погремушки.

Но нет, его голос совсем не враждебен. Он спрашивает вообще о жизни, о самочувствии, как я привыкаю к лагерю, удобно ли мне в комнате придурков. Нет, так не вступают в следствие. (Да где я слышал эту мелодию прелестную?..) А теперь вполне естественный вопрос, да из любознательности даже:

- Ну, и как после всего происшедшего с вами, всего пережитого, - остаётесь вы советским человеком? Или нет?

А? Что ответишь? Вы, потомки, вам этого не понять: чтó вот сейчас ответишь? Я слышу, я слышу, нормальные свободные люди, вы кричите мне из 1990 го да: «Да пошли его на ... ! (Или, может, потомки уже не будут так выражаться? Я думаю - будут.) Посадили, зарезали - и ещё ему советский человек!»

В самом деле, после всех тюрем, всех встреч, когда на меня хлынула информация со всего света, - ну какой же я могу остаться советский? Где, когда выстаивало что-нибудь советское против полноты информации?

И если б я столько был уже перевоспитан тюрьмой, сколько образован ею, я, конечно, должен был бы сразу отрезать:

«Нет! И шли бы вы на ... ! Надоело мне на вас мозги тратить. Дайте отдохнуть после работы!»

Но ведь мы же выросли в послушании, ребята! Ведь если «кто против?.. кто воздержался?..» - рука никак не поднимается, никак. Даже осуждённому, как это можно выговорить языком: я - не советский... ?

- В постановлении ОСО сказано, что - антисоветский, - осторожно уклоняюсь я.

- ОСО-о, - отмахивается он безо всякого почтения. - Но сами-то вы что чувствуете? Вы - остаётесь советским? Или переменились, озлобились?

Негромко, так чисто льётся эта мелодия, и не пристаёт к ней наш тягучий, липкий, ничтожный разговор. Боже, как чиста и как прекрасна может быть человеческая жизнь, но из-за эгоизма властвующих нам никогда не дают её достичь. Монюшко? - не Монюшко, Дворжак? - не Дворжак... Отвязался бы ты, пёс, дал бы хоть послушать.

- Почему я мог бы озлобиться? - удивляюсь я. (Почему, в самом деле? «Озлобиться» никак нельзя, это уже пахнет новым следствием.)

- Так значит - советский? - строго, но и с поощрением допытывается опер.

Только не отвечать резко. Только не открывать себя сегодняшнего. Вот скажи сейчас, что - антисоветский, и заведёт лагерное дело, будет паять второй срок, свободно.

- В душе, внутренне - как вы сами себя считаете?

Страшно-то как: зима, вьюги, да ехать в Заполярье. А тут я устроен, спать сухо, тепло, и бельё даже. В Москве ко мне жена приходит на свидания, носит передачи... Куда ехать! за-
чем ехать, если можно остаться?.. Ну что позорного - сказать «советский»? Система - социалистическая.

- Я-то себя... д-да... советский...

- Ах, советский! Ну вот это другой разговор, - радуется опер. - Теперь мы можем с вами разговаривать как два советских человека. Значит, мы с вами имеем одну идеологию, у нас общие цели - (только комнаты разные) - и мы с вами должны действовать заодно. Вы поможете нам, мы - вам... Я чувствую, что я уже пополз... Тут ещё музыка эта... А он набрасывает и набрасывает аккуратные петельки: я дол-жен помочь им быть в курсе дела. Я могу стать случайным свидетелем некоторых разговоров. Я должен буду о них сообщить...

Вот этого я никогда не сделаю. Это холодно я знаю внутри: советский, не советский, но чтоб о политическом разговоре я вам сообщил - не дождётесь! Однако - осторожность, осторожность, надо как-то мягенько заметать следы.

- Это я... не сумею, - отвечаю я почти с сожалением.

- Почему же? - суровеет мой коллега по идеологии.

- Да потому что... это не в моём характере... - (Как бы тебе помягче сказать, сволочь?) - Потому что... я не прислушиваюсь... не запоминаю... Он замечает, что что-то у меня с музыкой, - и вы щёл-
кивает её. Тишина. Гаснет тёплый цветной глазок доброго мира. В кабинете - сыч и я. Шутки в сторону.

Хоть бы знали они правила шахмат: три раза повторение ходов - и фиксируется ничья. Но нет! На всё ленивые, на это они не ленивые: сто раз он однообразно шахует меня с одной и той же клетки, сто раз я прячусь за ту же самую пешку и опять высовываюсь из-за неё. Вкуса у него нет, времени - сколько угодно. Я сам подставил себя под вечный шах, объявившись советским человеком. Конечно, каждый из ста раз есть какой-то оттенок: другое слово, другая интонация.

И проходит час, и проходит ещё час. В нашей камере уже спят, а ему куда торопиться, это ж его работа и есть. Как отвязаться? Какие они вязкие. Уж он намекнул и об этапе, и об общих работах, уже он выражал подозрение, что я заклятый враг, и переходил опять к надежде, что я - заклятый друг.

Уступить - не могу. И на этап мне не хочется ехать зимой. С тоской я думаю: чем это всё кончится?

Вдруг он поворачивает разговор к блатным. Он слышал от надзирателя Сенина, что я резко высказываюсь о блатных, что у меня были с ними столкновения. Я оживляюсь: это - перемена ходов. Да, я их ненавижу. (Но знаю, что вы их любите!) И чтоб меня окончательно растрогать, он рисует такую картину: в Москве у меня жена. Без мужа она вынуждена ходить по улицам одна, иногда и ночью. На улицах часто раздевают. Вот эти самые блатные, которые бегут из лагерей. (Нет, которых вы амнистируете!) Так неужели я откажусь сообщить оперуполномоченному о готовящихся побегах блатных, если мне станет это известно?

Что ж, блатные - враги, враги безжалостные, и против них, пожалуй, все меры хороши... Там уж хороши, не хороши, а главное - сейчас выход хороший. Это как будто и -

- Можно. Это - можно.

Ты сказал! Ты сказал, а бесу только и нужно одно словечко! И уже чистый бланк порхает передо мной на стол:

«Обязательство

Я, имярек, даю обязательство сообщать опер упол номоченному лагучастка о...»

- ...готовящихся побегах заключённых...

- Но мы говорили только о блатных!

- А кто же бегает кроме блатных?.. Да как я в официальной бумаге напишу «блатных»? Это же жаргон. Понятно и так.

- Но так меняется весь смысл!

- Нет, я таки вижу: вы - не наш человек, и с вами надо разговаривать совсем иначе. И - не здесь.

О, какие страшные слова - «не здесь», когда вьюга за окном, когда ты придурок и живёшь в симпатичной комнате уродов! Где же это «не здесь»? В Лефортове? И как это - «совсем иначе»? Да в конце концов, ни одного побега в лагере при мне не было, такая ж вероятность, как падение метеорита. А если и будут побеги - какой дурак будет перед тем о них разговаривать? А значит, я не узнаю. А значит, мне нечего будет и докладывать. В конце концов, это совсем неплохой выход... Только...

- Неужели нельзя обойтись без этой бумажки?

- Таков порядок.

Я вздыхаю. Я успокаиваю себя оговорочками и ставлю подпись о продаже души. О продаже души для спасения тела. Окончено? Можно идти?

О нет. Ещё будет «о неразглашении». Но ещё раньше, на этой же бумажке:

- Вам предстоит выбрать псевдоним.

Псевдоним?.. Ах, кличку! Да-да-да, ведь осведомители должны иметь кличку! Боже мой, как я быстро скатился. Он таки меня переиграл. Фигуры сдвинуты, мат признан.

И вся фантазия покидает мою опустевшую голову. Я всегда могу находить фамилии для десятка героев. Сейчас я не могу придумать никакой клички. Прислушиваясь ли за окном, он милосердно подсказывает мне:

- Ну, например, Ветров.

И я вывожу в конце обязательства - «Ветров». Эти шесть букв выкаляются в моей памяти позорными трещинами.

Ведь я же хотел умереть с людьми! Я же готов был умереть с людьми! Как получилось, что я остался жить во псах?..

А уполномоченный прячет моё обязательство в сейф - это его выработка за вечернюю смену, и любезно поясняет мне: сюда, в кабинет, приходить не надо, это навлечёт подозрение. А надзиратель Сенин - доверенное лицо, и все сообщения (доносы!) передавать незаметно через него.

Так ловят птичек. Начиная с коготка.

Издательство "У-Фактория", Екатеринбург, 2006, Архипелаг ГУЛАГ, Том 2, Глава 12 - Стук-стук-стук..., стр. 291 - 296.

Вот он во всей красе, отчаянный борец с тоталитаризмом. Сначала, в тщательно проверяемой переписке, замышляет коварные планы по свержению существующего строя !!!в военное-то время!!!. Подставляет не только себя, но и многих других людей. Затем, ощутив на себе всю силу и мощь государственной машины, покорно идёт в стукачи. Чем открыто гордится. Таков наш Исаич в деле. Безвинно пострадавший. Совесть земли русской.

После прочтения всего этого ГУЛАГ-а, где богато представлены открытия и фантазии "хитрого" малолетнего идиота, вскрывшего планы Тирана, решившего бороться с властью и, ощутив всю мощь последней, обосравшегося, любой нормальный человек понимает, что доверия к Александру Исаевичу не может быть никакого.

И вот этого вот Солженицына цитирует наш уважаемый президент.

Возвращаясь к статье Дмитрия Анатольевича, хотелось бы отметить ещё один интересный абзац:

Правда и то, что преступления Сталина не могут умалить подвиги народа, который одержал победу в Великой Отечественной войне. Сделал нашу страну могучей индустриальной державой. Поднял на мировой уровень нашу промышленность, науку, культуру.

Как известно, народ без руководства, он как говно в проруби. Бери голыми руками. Народ, сам по себе, не может сделать страну могучей, индустриальной державой, и поднять на мировой уровень промышленность, науку и культуру. Это очень хорошо видно сейчас. Достаточно осмотреться вокруг, когда деньги берут с трубы и живут на них, закупая нужное за границей. Большинство граждан занято не промышленностью и наукой, а торговлей, рекламой и строительством, т.е. потреблением вырученной "жратвы". Культура же находится на уровне "вертятся жопы".

Любому нормальному человеку ясно, что победа над фашизмом и преврашение страны в могучую индустриальную державу сделаны русским народом под руководством Сталина. Но Дмитрий Анатольевич Медведев считает, что Сталин - злодей, мечтавший убить весь русский народ в войне с фашизмом, а народ взял, да и победил. Строго вопреки тирану. А страна, тем временем, стремительно несётся в ...

P.S.: Спасибо Дмитрию Goblin-у Пучкову за совет читать первоисточники, т.е. авторов.

Сегодня
просмотров 2962  |  посетителей 786  |  сейчас на сайте 4
Яндекс цитирования
© Ilja.su 2008 - 2024